20 сентября 1924 года Есенин вернулся из Тифлиса в Баку. Чекиста Блюмкина здесь уже не было, и поэту, на первый взгляд, ничего не угрожало. Зато он сразу угодил в цепкие дружеские объятия Петра Чагина — партийного деятеля и редактора газеты «Бакинский рабочий». Чагин выразил сожаление, что Сергей «не поспел» с новыми стихами к торжественной дате — юбилею расстрела 26 бакинских комиссаров. Но дело еще можно было поправить: Есенина снабдили всей необходимой фактурой и заперли на ночь в редакторском кабинете.

 26 бакинских комиссаров.jpg

К утру была готова баллада, очень скоро ставшая знаменитой:
Пой песню, поэт,
Пой.
Ситец неба такой
Голубой.
Море тоже рокочет
Песнь.
Их было
26.
26 их было,
26.
22 сентября «Баллада о двадцати шести» была напечатала в «Бакинском рабочем», и с этого дня началось ее триумфальное шествие по СССР. Балладу декламировали с эстрады профессиональные артисты и зачитывали на своих собраниях партийные боссы. Стихотворение многократно переиздавалось и пользовалось популярностью у простого читателя. И продолжалось так до самых перестроечных времен, когда лживая версия гибели 25 большевиков и одного полевого командира от рук английских империалистов, запущенная официальной советской историографией, была опровергнута архивными материалами. На самом деле в сентябре 1918 года этих 26 несчастных расстреляли свои же соотечественники — эсеры из закаспийского правительства.
Но факт остается фактом — в литературном отношении баллада до сих пор звучит очень сильно и свежо. Ее рваный ритм, лаконичная образность, яркая эмоциональность и необходимая «идейная выдержанность» оттеняются неожиданной мистической составляющей. 26 мертвых комиссаров выходят из могил «на 207-й версте» под Красноводском, где приняли свою геройскую смерть, и движутся к Баку, чтобы посмотреть, как сытно и радостно живут рабочие, как выполняются планы по добыче нефти и индустриализации страны.

Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
26.

Такой неординарный прием в «заказной» советской балладе, которая в исполнении другого поэта легко могла превратиться в дежурную юбилейную поделку, не только придал есенинским стихам необычайную выразительность — он явно напомнил о гоголевской традиции русской классики. В образах шагающих строем мертвецов почти сразу угадывалась перекличка со строками из «Страшной мести»:
«Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руки вверх… Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего… Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец… Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца…»
Кто из читателей «Вечеров на хуторе близ Диканьки» с самого малолетства не ощущал дыхания ужаса при прочтении этого пассажа? У кого не шевелились волосы на голове от созерцания кошмарной картины, материализованной писательским гением? Вряд ли найдутся такие бестрепетные смельчаки. И в балладе Есенина мертвые руки, скребущие землю, возникают далеко не случайно — уж слишком он любил тексты Гоголя, впитал их колдовское очарование всеми фибрами своей поэтической души. Гоголь в прозе был для него тем же, что Пушкин в поэзии.
Отработав «социальный заказ» и поприсутствовав на торжественном мероприятии, посвященном дате расстрела, Есенин написал довольно ироничное письмо своему добровольному секретарю Галине Бениславской, в котором в пародийном духе передал нравы восточно-коммунистического интернационала и речь какого-то наркома-тюрка. Оратор пытался донести до слушателей героизм председателя Бакинского совнаркома Степана Шаумяна: «Товарищи! Перед моей глазой стоит как живой Шаумян. Он четыр тыщ людям говорил: «Плюю на вам».
Поэт знал цену всем этим кондовым речам, и в особенности — их толкателям.

Баку.jpg

«Хороша ты Персия, я знаю»
Мысль о путешествии в Персию не покидала Сергея Есенина. Днем он обивал пороги посольства и других важных советских инстанций, не забывая отдать дань старым кварталам. Древний Баку сосредоточил в себе мощное обаяние сказочного Востока. Есенин без устали бродил по шумным азиатским базарам, слушал музыку чужой речи, как всякий восторженный турист, цокал языком при виде ханского дворца, Бакинской крепости и Девичьей башни. В обязательном порядке заворачивал во встречные духаны, с удовольствием пил крепкий красный чай, заглядывал в «растворы» — лавки, где крашенные хной рыжебородые персы торговали коврами и шелками. И провожал долгим взглядом стройных красавиц, неизменно спрятанных под черной чадрой.
Однажды поэт и литературовед Виктор Мануйлов привел Есенина в лавку старого торговца — отменного знатока персидской миниатюры и рукописных книг. Сергей Александрович с восторгом слушал стихи Саади и Хайяма на языке фарси, с трепетом прикасался к пожелтевшим страницам дряхлых фолиантов. Пять лет назад он впервые почувствовал себя влюбленным в восточную поэзию, когда сначала прочитал поэму Фирдоуси «Шахнаме», а затем сборник «Персидские лирики X-XV веков» в переводе академика Федора Корша. Эта книга совершенно очаровала Есенина. С тех пор он и затвердил пословицу: «Если он не поет, значит, он не из Шушу, если он не пишет, значит, он не из Шираза».

Не дожидаясь, пока советские чиновники разрешат ему отбыть в Тегеран, в середине октября Есенин пишет первые два стихотворения, которые положили начало всему будущему циклу «Персидские мотивы». Вместе с сопроводительным письмом поэт отправляет их Бениславской в Москву — это «Улеглась моя былая рана» и «Я спросил сегодня у менялы». По замыслу Сергея Александровича, таких маленьких шедевров будет целых два десятка, но время откорректирует его планы.
Эти же два стихотворения в начале декабря публикует газета «Трудовой Батум». Одновременно Есенин заключает договор с частным издательством «Современная Россия», в котором предусмотрено создание «восточного» цикла из десяти миниатюр.
Поскольку Персия все время откладывается, Есенин подумывает съездить «для вдохновения» вместо Тегерана в Константинополь. Друг-газетчик Николай Вержбицкий обещает «включить» свои связи, чтобы отправить поэта в Турцию, присвоив ему статус журналиста. Процедура выглядит облегченной и содержит меньше формальностей — вместо международного паспорта достаточно будет простого письменного разрешения. Но вновь возникают непредвиденные проволочки, и вот уже Есенин готов наняться на корабль в качестве матроса, чтобы только доплыть до заветных экзотических краев.
Именно с этой целью он приезжает шестого декабря в Батум — портовый город, откуда должно отплыть судно в любезную Турцию. «Один из членов Закавказского правительства, большой поклонник Есенина, дал письмо к начальнику Батумского порта с просьбой посадить нас на какой-нибудь торговый советский пароход в качестве матросов с маршрутом: Батум — Константинополь — Батум», — вспоминал Вержбицкий. Но снова что-то не срослось, и Есенин продолжает писать свои «Персидские мотивы» вдали от Шираза и Хороссана, так и не покинув пределы Советской России.

В это время он необыкновенно популярен — все хотят познакомиться, поговорить и выпить с первым русским поэтом. Бесконечная толпа поклонников, незваных гостей и уличных зевак клубится вокруг Есенина днем и ночью. Так продолжается до тех пор, пока его не берет под покровительство московский журналист Лев Повицкий, который работал тогда фельетонистом в «Трудовом Батуме». Он поселяет Сергея Александровича в маленьком домике с садом, вблизи от моря. Уходя утром на службу, Повицкий запирает своего жильца на ключ, а «освобождает из-под ареста» только в три часа дня, когда возвращается назад.
В эти благословенные часы уединения Есенин пишет, и работается ему на удивление легко и плодотворно. На свет рождаются новые строки «Персидских мотивов», а также «Письмо от матери», «Ответ», «Русь уходящая», «Письмо деду», «Батум», «Метель», «Весна», «Мой путь». Здесь возникает замысел «Анны Снегиной» — лучшей есенинской поэмы, по убеждению самого автора. Позже биографы чуть ли не в один голос назовут этот короткий период «болдинской осенью» Есенина.
C декабря 1924-го по май 1925 года Сергей Александрович написал, как и было обещано издателю, 10 стихотворений, вошедших в «Персидские мотивы». В них разрабатывается традиционная для отечественной лирики тема любви русского поэта к таинственной восточной красавице. Проглядываются и фольклорные вариации несчастного романа лихого Стеньки и прекрасной персиянки.
Богатая ритмика стихотворного цикла, изящная «персидская» стилизация, чарующая музыкальность, тонкая игра с арабскими пятистишиями, сочная образность и эмоциональный накал сразу привлекли внимание патентованных критиков и завоевали сердца рядовых читателей. Большинство «профессионалов» встретили «Персидские мотивы» благосклонно и рассыпались комплиментарными отзывами. Но были и исключения, среди которых самое заметное — Владимир Маяковский. «Агитатор, горлан и главарь» пренебрежительно назвал стихи своего вечного соперника «тюркской синью» и «восточными сладостями», высмеяв их неактуальность и бесполезность для дела пролетариата.

Есенин.jpg

«Я вам не кенар! Я поэт!»
Нелицеприятный отзыв Маяковского не остановил Есенина, и в июле он дополнил «Персидские мотивы» еще пятью стихотворениями. Они были написаны на даче в Мардакянах, под Баку, где по личному приказу первого секретаря ЦК компартии Азербайджана Сергея Кирова для русского поэта была создана «иллюзия Персии».
Киров, в скором будущем второе лицо в большевистской партии после Сталина, был большим поклонником есенинского творчества. «Персидские» стихи его искренне восхищали. Он взялся протежировать русскому поэту со всем коммунистическим запалом. В исполнители был назначен уже известный Чагин. И это не случайно, ведь именно Петя Чагин волею советских судеб стал новым хозяином бывшей дачи нефтяного магната Мухтарова в Мардакянах.
«Почему ты до сих пор не создал Есенину иллюзию Персии в Баку? — с праведным негодованием вопрошал подчиненного Киров. — Смотри, как он написал, как будто был в Персии. В Персию мы не пустили его, учитывая опасности, которые его могут подстеречь, и боясь за его жизнь. Но ведь тебе же поручили создать ему иллюзию Персии в Баку. Так создай! Чего не хватит — довообразит. Он же поэт, да какой!»
Почему именно не пустили и какие опасности — остается только догадываться. Возможно, Сергею Мироновичу припомнилась судьба поэта-дипломата Александра Грибоедова, растерзанного в Тегеране толпой религиозных фанатиков. А может, Киров что-то знал о кознях Якова Блюмкина против Есенина и оберегал любимого автора от вероятной встречи с «тайным агентом», который к этому времени уже обосновался в Персии и вел там нелегальную работу.

Как бы то ни было, «иллюзию Персии» Есенину обеспечили — на дачу в Мардакяны он приехал со своей последней женой Софьей Толстой, внучкой великого писателя. «Поселил его (Есенина. — Авт.) на одной из лучших бывших ханских дач с огромным садом, фонтанами и всяческими восточными затейливостями — ни дать ни взять — Персия!» — торопливо докладывал Чагин. Новобрачные будто бы вывалились из советской реальности и оказались в сказочных садах Шахерезады: высокие прохладные фонтаны, буйная зелень, роскошные цветники, стены с причудливым арабским орнаментом и витыми решетками довершали сходство.
И прекрасные стихи были дописаны, но благодаря ли «иллюзии» или вопреки ей? Однажды Чагин увидел Есенина посреди дачного великолепия таким одиноким и грустным, что сердце защемило. Поэт указал на ржавый желоб в саду: «Видишь тот ржавый желоб? Я такой же, как он, но из меня течет чистый Кастальский источник поэзии…» Хотел объяснить начальникам, что никому не следует распоряжаться его талантом. Но по глазам увидел — его не поняли.

Душевное состояние Есенина, чуть ли не насильно помещенного в искусственный рай, оказалось крайне далеким от безмятежности. Вся его человеческая и поэтическая суть, чувствительная до болезненности, была ранена этим ласковым хамством и глухой бестактностью дружеского партийного диктата. «Мы не пустили», «он домыслит» — все эти формулировки демонстрировали истинное отношение новой власти к большому художнику. И корень его — в пренебрежении и обесценивании. Начальство диктует поэту, где жить, куда ездить, о чем и как писать, что «домысливать». Хотя, казалось бы, Киров, бывший уездный журналист, должен был хоть немного разбираться в природе свободного творчества. Но нет, даже признавая чужой талант, эта власть видит в нем только эффективный рабочий инструмент для достижения собственных целей.
Есенин все яснее понимает, что для самых разных людей из своего окружения он является лишь средством. Литературно-партийные начальники ловко приспособились выжимать из него «актуальные» темы. Ну а бессчетным приятелям лестно появляться и кутить в обществе знаменитого поэта. По этой же причине к нему льнут многочисленные женщины — каждая не прочь попытать счастья и стать музой хоть на час. Искренность, бескорыстие, простодушие, доверчивость — эти всегда дефицитные качества куда-то окончательно запропастились, сгинули в «разворошенном бурей быте», безнадежно заглушены трескучими лозунгами, классовой борьбой и буднями великих строек.
И только стихи дарят возможность создать другую реальность, где все по-настоящему, подлинно, а не мнимо. Только в поэзии живут любящие и любимые женщины. В «Персидских мотивах» их целых три — Гелия, Лала и, конечно, Шаганэ.

Батум.jpg

«До свиданья, пери, до свиданья»
Исследователи сломали немало копий, решая загадку о прототипах этих романтических героинь. С Гелией все просто — это маленькая дочка Петра Чагина Роза, с которой Есенин крепко подружился. Девочка сама придумала себе имя «Гелия Николаевна» — именно в таком виде поэт и написал ей посвящение к последнему стихотворению персидского цикла «Голубая да веселая страна».
Лала — это вероятная авторская интерпретация имени «Лейли», одного из самых громких и знаменитых в восточной поэзии. Чего стоит только героиня поэмы Низами «Лейли и Меджнун»! Некоторые литературоведы считают, что изначально в «Персидских мотивах» должна была безраздельно царить Лала, чье имя переводится с персидского как «тюльпан». Но что-то пошло не так, и в итоге в шести стихотворениях из 15 фигурирует Шаганэ, «милая Шага»:
Ты пропела: «За Евфратом
Розы лучше смертных дев».
Если был бы я богатым,
То другой сложил напев.
Я б порезал розы эти,
Ведь одна отрада мне —
Чтобы не было на свете
Лучше милой Шаганэ.
Впервые о возможном прототипе прекрасной персиянки упомянул Лев Повицкий — он рассказал в своих мемуарах о молодой армянской учительнице Шаганэ Тертерян (Тальян во втором замужестве), «прекрасно знавшей русский язык» и преподававшей арифметику в батумской школе как раз в то время, когда в городе жил Есенин. Они были знакомы, вместе гуляли, пили чай, катались на тройке.

Есениновед Владимир Белоусов потратил немало лет жизни, чтобы спустя полвека отыскать следы этой женщины и вынудить ее написать воспоминания о знакомстве с Есениным. Она их и написала — довольно скупые и невыразительные, с малым количеством деталей и убедительных доказательств, что она — «та самая». Правда, по ее словам, у нее хранились авторские автографы двух стихотворений из «Персидских мотивов» с посвящениями ей лично, но их забрали, чтобы переснять, некие недобросовестные ученые и не вернули. Зато у Шаганэ нашлось издание «Москвы кабацкой» с есенинским росчерком. Белоусов страстно убеждал литературную общественность, что всего перечисленного достаточно, чтобы окончательно признать мадам Тальян «милой Шагой», а его самого — ее первооткрывателем.
Но у этой стройной концепции есть непримиримые противники. Одна из самых яростных — свидетельница далеких событий 1924 года Анна Лаппа-Старженецкая. Ее мемуары не назовешь не только «добродушными», но и просто толерантными: «У самого синего Черного моря на углу улиц Бульварной и Воскресенской стоял и поныне стоит трехэтажный дом княгини Тамары Михайловны Накашидзе. В нижнем этаже этого дома разместилось представительство англо-американской фирмы «Стандарт ойл». В те годы в Грузию, особенно в Батум, стекалось множество беженцев из России, женщин из богатых семей, перепуганных победоносным шествием большевистской армии. Из Батума тогда можно было свободно выехать за границу. Многие выехали, но многие осели в городе. Большая часть женщин, не привычных ни к какому труду, хотя и образованных, предпочли «веселиться» и вести легкую жизнь. Вот в этом-то акционерном обществе эти женщины были желанными гостьями. Когда рассказывающая мне об этом Мария Михайловна Громова навестила свою знакомую Накашидзе с целью снять у нее комнату внизу, та ответила: «Что вам там нужно? Там «бордель», конечно негласная». Вот в этой-то бордели встречался Сергей Есенин в бытность свою в Батуме со всеми женщинами, которые его осаждали, в том числе и с Ольгой Кобцовой, и с Есауловой, Соколовской, Шаганэ Тертерян. А не в «обществе педагогов», ибо в двухклассной армянской школе, где она временно работала групповодом «нулевки», не было никаких педагогов, кроме ее сестры Катры. Помимо этой бордели, была другая, у массажистки Иоффе, где очередь стояла из матросов, прибывающих в Батум на океанских иностранных пароходах».

Анна Алексеевна не забывает упомянуть, что Шага еле-еле говорила по-русски, а изыскания Белоусова, объявившего полуграмотную и малоразвитую армянку вдохновительницей персидских стихов, называет «полными фальши, противоречий и неправдоподобия».
В этих злых строчках много пристрастности и женского яда. Вряд ли они могут претендовать на абсолютную объективность. Но с их конечным посылом трудно не согласиться: нельзя прямолинейно привязывать стихи Есенина к определенным событиям и конкретным лицам. Совершенно не важно, были ли прототипы у женских образов «Персидских мотивов». Эти неземные грезы о любви и бесплотные, чуждые грубой реальности женщины — сродни Деве Марии в «Бедном рыцаре» Пушкина или Прекрасной Даме Блока. В их изображении нет ничего плотского, страстного, телесного. Это голубая мечта о красоте и любви:
Тихо розы бегут по полям.
Сердцу снится страна другая.
Я спою тебе сам, дорогая,
То, что сроду не пел Хаям…
Тихо розы бегут по полям

(Продолжение следует.)