Детали пребывания Антона Павловича на Северном Кавказе в 1888 и 1896 годах биографы реконструировали по лаконичным пометкам в записных книжках и многочисленным письмам тех лет. Его отношение к Кисловодску пережило удивительную метаморфозу — от откровенного неприятия до искреннего признания. Чеховедам удалось разгадать этот психологический ребус. Поводом же для исследовательских штудий стали... полотенца, которые уже знаменитый в ту пору писатель прислал с оказией хозяину кисловодской гостиницы.

В конце 80-х годов XIX века Чехов приобрел заслуженную славу мастера короткого рассказа и водевиля. Однако старшие товарищи, в частности Дмитрий Григорович, считали, что он способен на большее. Под «большим» имелись в виду произведения эпического жанра. Автор «Гуттаперчевого мальчика» настойчиво требовал от автора «Медведя», чтобы тот, презрев суетные заботы о хлебе насущном, засел за серьезный роман.

«Голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите ваши впечатления для труда обдуманного, — писал Чехову Григорович, призывая не тратить свой талант на «мелочишки». — Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам».

Этому призыву вторили и другие русские литераторы — Алексей Суворин, Виктор Билибин и Алексей Плещеев. Однако сам Антон Павлович полагал, что для такого рода работы ему не хватает не то чтобы мастерства или выносливости, но главным образом «возмужалости» и «чувства внутренней свободы». Возможно, именно осознанное намерение воспитать в себе или даже «взять с бою» эти качества стало главным стимулом для его путешествий, предпринятых летом 1888 года.

«Природа удивительная до бешенства и отчаяния»
Погостив в июле на даче литературного критика и издателя Суворина в Феодосии, Чехов отправляется пароходом к Кавказскому побережью Черного моря. После многодневной качки и пережитого ужаса от возможного столкновения с большим кораблем, молодой писатель, наконец, ступает на сушу, где его ждет еще одно потрясение. Имя ему — Военно-Грузинская дорога.
«Пережил я Военно-Грузинскую дорогу, — писал Чехов коллеге по журналу «Северный вестник» Казимиру Барнцевичу. — Это не дорога, а поэзия, чудный фантастический рассказ, написанный демоном и посвященный Тамаре. Вообразите две высокие стены и между ними длинный, длинный коридор; потолок — небо, пол — дно Терека; по дну вьется змея пепельного цвета. На одной из стен полка, по которой мчится коляска, в которой сидите Вы... Змея злится, ревет и щетинится. Лошади летят, как черти... Стены высоки, небо еще выше... С вершины стен с любопытством глядят вниз кудрявые деревья. Голова кружится! Это Дарьяльское ущелье, или, выражаясь языком Лермонтова, теснины Дарьяла».

Эстетически не склонный к пышным метафорам и громоздким сравнениям, на этот раз Чехов не может удержаться от прямого выражения восторга и какого-то священного изумления, вызванного мощной и величественной природой Кавказа. С собственными ощущениями органично соединяются лермонтовские образы, всплывают строки знаменитых стихов. В письме к Григоровичу он признается: «Если бы я жил на Кавказе, то писал бы там сказки. Удивительная страна!»

Своей новой страстью Чехов пытался заразить всех друзей и знакомых, искренне пропагандируя кавказские красоты в своей обширной переписке. «Кавказ Вы видели. Кажется, видели Вы и Военно-Грузинскую дорогу. Если же Вы еще не ездили по этой дороге, то заложите жен, детей, «Осколки» и поезжайте, — призывает Антон Павлович издателя юмористического журнала Николая Лейкина. — Я никогда в жизни не видел ничего подобного».

Новые впечатления, яркие и резкие, Чехов сравнивает со сновидением — до того они неправдоподобны, так далеки от будничной рутины. Поэту и критику Алексею Плещееву он даже составляет маршрут предполагаемого путешествия: «Коли хотите ошеломиться природой и ахнуть, то поезжайте на Кавказ. Минуя курорты вроде Кисловодска, поезжайте по Военно-Грузинской дороге в Тифлис, оттуда в Боржом, из Боржома — в Батум».

Заведомое предубеждение против Кисловодска, ставшего к тому времени популярным курортом, объяснить не трудно, если вспомнить, как не любил Чехов пошлости и пошляков. Видимо, не обошлось и без литературного влияния Лермонтова: перебирая саркастические портреты «водяного общества» из «Дневника Печорина», он заочно нарисовал себе картину курортного бытия — с профессиональными «больными» и шарлатанствующими докторами. А также с вывезенными «на экспорт» из Москвы и Петербурга светской скукой и фальшью.

Поэтому на этот раз дорога Чехова-путешественника пролегла мимо северокавказских курортов. Его манила настоящая экзотика — Персия и Бухара, но судьба распорядилась иначе: пришлось раньше времени «поворачивать оглобли», как с обычной для него самоиронией объяснил писатель в упомянутом письме к Лейкину, добавив там же: «В Кисловодске и вообще на курортах я не был. Проезжие говорят, что все эти милые места дрянь ужасная. Я не терплю, когда поэзию мешают с б<...> и кулачеством».

Однако неожиданный интерес к местам, которыми он пренебрег из-за собственных предрассудков, появился у Чехова почти по счастливой случайности. Жена артиста московского Малого театра Александра Ленского осенью 1888 года рассказала ему красивую горскую легенду о происхождении знаменитых вершин Пятигорья — Бештау и Машука. Эта история показалась Антону Павловичу необычайно поэтичной, и он твердо решил вставить ее в какую-нибудь повесть или даже посвятить ей отдельный рассказ.

Спустя короткое время Чехов сообщил Лидии Ленской в письме, что такая повесть написана и скоро выйдет в печать. А дальше начинается маленький литературный детектив. Наша попытка найти это произведение в полном собрании сочинений писателя кончилась провалом. Но если бы только наша — не более эффективными оказались поиски и маститых литературоведов, знатоков чеховского творчества. Ни в опубликованном чеховском наследии, ни в рукописях следов повести с «легендарной» вставкой не обнаружено. Как знать, быть может, этот досадный пробел дарит надежду новым поколениям чеховедов на будущие открытия.

«Никого не обвинил, никого не оправдал»

В следующем 1889 году Антон Чехов мечтает повторить свой кавказский вояж. Об этом он недвусмысленно сообщает в письме приятелю по учебе на медицинском факультете Московского университета — кисловодскому доктору Николаю Оболонскому:
«Как вы живете? Существует ли «клуб благополучных идиотов»? Много ли в Кисловодске хорошеньких женщин? Есть ли театр? Вообще, как проводите лето? Напишите мне. Когда нет курицы, то довольствуются одним бульоном, когда нельзя ехать на Кавказ, нужно утолять слегка жажду письмами с Кавказа... Я приеду в Кисловодск, но не раньше августа». Очевидно, что Кисловодск уже не кажется ему воплощением курортной скуки — напротив, город вызывает острое любопытство как Чехова-писателя, так и Чехова-врача, живо интересующегося последними достижениями медицины. «В июне или июле поеду в Кисловодск, где открою лавочку и буду лечить дам и девиц. Чувствую медицинский зуд. Опротивела литература», — пишет он врачу Зинаиде Линтваревой.

Но этой поездке так и не суждено было сбыться — следующая встреча с Кавказом состоялась только через восемь лет, в 1896-м. Вехой между двумя кавказскими путешествиями стала поездка на Сахалин, куда Чехов отправился, находясь в зените своей литературной славы, и где он собственноручно сделал перепись десяти тысяч каторжников, населявших остров.
Однако июля-августа 1888 года оказалось вполне достаточно, чтобы Кавказ стал не только темой многочисленных писем друзьям и знакомым, но и отдельным мотивом в творчестве Чехова. Первая заявка сделана в письме Суворину, датированном ноябрем: «Ах, какой я начал рассказ! Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую. Порядочный человек увез от порядочного человека жену и пишет об этом свое мнение; живет с ней — мнение; расходится — опять мнение. Мельком говорю о театре, о предрассудочности «несходства убеждений», о Военно-Грузинской дороге, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни, о Печорине, об Онегине, о Казбеке».

На деле начальный замысел и реализацию разделили два года: всерьез Чехов засел за написание повести «Дуэль» уже в 1890 году, после возвращения с Сахалина в Москву. Свет же эта «кавказская история» увидела только в 1891-м.
В повести о «лишнем человеке 1880-х» нашли отражение ясно читаемые переклички с «Героем нашего времени». На это намекают и персонажи, и драматические коллизии, и само место действия. Однако гораздо сильнее, чем внешнее сходство с чужим, пусть и гениальным творением, в «Дуэли» проявился собственный чеховский почерк. Он сказывается и в характере изображения людей и природы, и в полном отсутствии морализаторства, и в новаторском принципе уравновешивания плюсов и минусов. Свои новые эстетические принципы Чехов сформулировал еще в 1887 году, когда шли последние репетиции его пьесы «Иванов»: «Современные драматурги начиняют свои пьесы исключительно ангелами, подлецами и шутами — пойди-ка найди сии элементы во всей России! Я хотел соригинальничать: не вывел ни одного злодея, ни одного ангела (хотя не сумел воздержаться от шутов), никого не обвинил, никого не оправдал... » В «Дуэли» природа Кавказа становится своеобразным мерилом подлинности человека и его внутреннего мира, его чистоты и искренности. Так, мучимый собственным малодушием и слабохарактерностью главный герой повести Лаевский начинает ненавидеть кавказские пейзажи и мечтает сбежать на север: «к соснам, к грибам, к людям, к идеям». «У Верещагина есть картина: на дне глубочайшего колодца томятся приговоренные к смерти. Таким вот точно колодцем представляется мне твой великолепный Кавказ, — говорит он приятелю, местному доктору Самойленко. — Если бы мне предложили что-нибудь из двух: быть трубочистом в Петербурге или быть здешним князем, то я взял бы место трубочиста». Доброе сердце доктора заставляет его сочувствовать несчастному другу, но никак не может разделить его негодования: «Не поворачивая головы, он посматривал но сторонам и находил, что бульвар вполне благоустроен, что молодые кипарисы, эвкалипты и некрасивые худосочные пальмы очень красивы и будут со временем давать широкую тень, что черкесы — честный и гостеприимный народ. «Странно, что Кавказ Лаевскому не нравится, — думал он, — очень странно». Лаевский то пытается конкурировать с природой «богатством своего воображения», то отказывает поэтам и литераторам в праве описывать ее и тем самым «опошлять». И только пережив настоящий экзистенциальный кризис, побывав под дулом пистолета на грани жизни и смерти, чудом уцелев во время дуэли, герой впервые, словно родившись заново, видит обступивший его удивительный мир: «Лаевский ехал домой и вспоминал, как жутко ему было ехать на рассвете, когда дорога, скалы и горы были мокры и темны и неизвестное будущее представлялось страшным, как пропасть, у которой не видно дна, а теперь дождевые капли, висевшие на траве и на камнях, сверкали от солнца, как алмазы, природа радостно улыбалась и страшное будущее оставалось позади. Он посматривал на угрюмое, заплаканное лицо Шешковского и вперед на две коляски, в которых сидели фон Корен, его секунданты и доктор, и ему казалось, как будто они все возвращались из кладбища, где только что похоронили тяжелого, невыносимого человека, который мешал всем жить».

«Ел шашлыки, купался в нарзане...»
В августе 1896 года Кавказские Минеральные Воды встретили Чехова новеньким, только что торжественно открытым курзалом, построенным по инициативе правления Владикавказской железной дороги. Кисловодск к этому времени уже сравнивали с лучшими немецкими курортами — сюда приезжали на отдых и лечение Лев Толстой, Репин, Мамин-Сибиряк. Славу самого красивого курорта империи и призван был увенчать специальный курортный зал, предназначенный для увеселения и развлечения публики.

Проект был заказан молодому архитектору Валериану Гусеву и выполнен в стиле французского неоренессанса, предполагающем изящество и воздушность форм. Путеводители прошлого писали: «Здание примечательно тем, что имеет четыре фасада. Со всех сторон оно кажется по-разному красивым. Построено из тесаного камня. Театральная часть может служить украшением любого города. Зрительный зал отделан внутри бархатом, бронзой, лепкой. Он рассчитан на 650 зрителей». На весь этот блеск и великолепие общество ВЖД отвалило почти миллион царских рублей, что эквивалентно сегодняшнему миллиарду.

Известно, что отдыхая в Кисловодске, Чехов слушал симфоническую музыку дважды в день. При этом первый концерт давался в здании курзала, а второй — на летней эстраде, в так называемой «Музыкальной раковине». Благодаря двойной обшивке крыши и битому стеклу под сценой она отличалась отличной акустикой.

Во время этой поездки Антон Павлович принял четыре нарзанные ванны. В письме двоюродному брату Григорию Чехову он восторженно заметил: «Нарзан — это удивительная штука!»

«Чехову уже не пришлось, принимая ванны, пользоваться допотопными «самоварами», в которых нагревали минеральную воду, — поясняет сотрудник Государственного архива Ставропольского края Елена Громова. — Теперь работали аппараты Кертинга, в них горячий пар смешивался с нарзаном».

Жил Антон Павлович в гостинице Зипалова — лучшей в городе. Собственно, благодаря этому обстоятельству биографы так неплохо осведомлены о кисловодском периоде Чехова. По воле случая слуга, помогавший собирать вещи при отъезде, нечаянно засунул в дорожный саквояж писателя гостиничные полотенца. Щепетильный Чехов обнаружил это только в Ростове и немедленно попросил проводников поезда отправить полотенца хозяину, сопроводив посылку извиняющейся объяснительной запиской.

Этот чеховский автограф оказался глубоко запрятанным в деловых бумагах владельца гостиницы, откуда спустя семьдесят лет его и извлекли дотошные чеховеды. После этого интерес к факту пребывания Чехова в Кисловодске резко обострился, и исследователи с энтузиазмом приступили к заполнению белых пятен в биографии писателя. А на здании бывшей гостиницы Зипалова сегодня по праву красуется мемориальная доска, установленная в 1973 году.

«Общение Чехова на курорте было разнообразным, — рассказывает кисловодский краевед Любовь Трайдук. — По дороге на Кавказ он встретился со своим одноклассником по гимназии Львом Волькенштейном. Известный адвокат имел в Кисловодске собственную дачу. Судя по записям, писатель подолгу беседовал с профессором Московского университета Александром Чупровым, врачами Павлом Иордановым и Николаем Оболонским. Проникнувшись медицинскими идеями курортного лечения нарзаном, Чехов всерьез планировал заняться им на практике».

В кисловодском парке произошла встреча с историком литературы Алексеем Веселовским. Говорили о Лермонтове, прозу которого Чехов считал эталонной. А вместе с председателем акционерного общества ВЖД бароном Штейнгелем Антон Павлович побывал на охоте, которая закончилась ночевкой на плато Бермамыт — в те годы приезжие наблюдали отсюда восход солнца над Кавказским хребтом.

Холодный пронизывающий ветер в ночных горах вряд ли был полезен для человека, с юности страдавшего «теснением в груди» и кровохарканьем. Но жалоб и сетований больного никто не услышал. Напротив, преподнеся приятелю свою книгу «Повести и рассказы», Чехов снабдил ее юмористической дарственной надписью: «Милому Николаю Николаевичу Оболонскому, на память о турах и кабанах, убитых нами на Бермамыте в ночь под 29 августа от автора». Разумеется, никаких туров и кабанов никто тогда и не думал убивать.

Характерно, что записная книжка Чехова сохранила об этой неделе, перенасыщенной новыми впечатлениями, всего с десяток строк, помещенных в столбик:
«Гостиница Зипалова.
Ресторан Гукасова на Тополевой аллее.
В Кисловодск приехал [23] 24 августа.
Дама с мопсом.
23-го августа выехал из Таганрога, Ростов, Нахичевань. Мы почти всегда извиняем то, что понимаем (Лермонтов). Rp. Natris salicyl. g. VII. Phenacetini g. IV. Coffeini natro-salicyl. g. II. Под 29 авг. ночевал на Бермамыте. 1 сентября 96 г. на ст. Минеральные Воды шел «Медведь». 1 яичный белок, 1 чайная ложка коньяку и 1 стакан кипяченой воды; давать детям при поносах».

И это относится к одной из величайших тайн писателя, которую пытался разгадать его горячий поклонник и тонкий исследователь Корней Чуковский. В своей превосходной книге «Чехов» литературовед отмечал, что по чеховским записным книжкам никак невозможно понять, что они принадлежат великому писателю, — обрывки медицинских рецептов и чуть ли не бухгалтерских счетов чередуются там с воистину телеграфными пометками о событиях дня или о встреченных людях. Но потом из этого «сора» вдруг вырастают истинные художественные шедевры. Как — непостижимо.

Приведенная запись включила те кисловодские впечатления, которые сам Чехов посчитал важнейшими для себя: тут упомянуты и гостиница, и прогулки по Тополевой аллее, и охота с ночевкой в горах, и постановка по водевилю «Медведь», состоявшаяся в клубе на станции Минеральные Воды... И даже цитата из Лермонтова, наиболее точно перекликавшаяся с собственным мироощущением.

Но истинной жемчужиной, найденной в самом неожиданном месте, оказались вот эти три слова: «Дама с мопсом». Вероятно, писатель выхватил взглядом одинокую молодую курортницу, прогуливавшуюся по местному бульвару, и короткой записью «пришпилил» этот мимолетный образ к бумаге, чтобы не забыть. Спустя три года он всплывет в рассказе «Дама с собачкой» — мопс станет шпицем, а Кисловодск превратится в Ялту. Воистину пути воображения художника неисповедимы — случайная встреча с незнакомкой оказалась отправным пунктом для одной из самых поэтичных историй в мировой литературе.

«Свобода от силы и лжи»
Лето закончилось — и Антон Павлович засобирался на «большую землю». Он пишет кузену Григорию Чехову в Таганрог: «Здесь я встретил знакомых, таких же праздных, как я. Ходил два раза в день на музыку, ел шашлыки, купался в нарзане, ездил на охоту. В начале сентября погода стала портиться, и я почел за благо удрать».

Именно после возвращения с Кавказа родилось вот это письмо Плещееву, которое теперь считается чуть ли не манифестом Чехова — художника и человека: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником... Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались».

И если это один из плодов кавказского путешествия, то он прекрасен.